Глава 4

По соседству с княжеским дворцом, обнесённым бревенчатой стеной с заборолом[68] и угловыми башенками-сторожами, увенчанными треугольными крышами, высилась розоватая громада Десятинной церкви Успения Богородицы.

Выложенная из кирпича-плинфы[69], скреплённого цемянкой, церковь поражала своим праздничным великолепием. Маленькая Предслава с восхищением взирала на забранные богемским стеклом окна, на многогранные барабаны[70], на свинцовые луковки-купола, блестящие серебристой парчой посреди ярко-голубого небосвода. Задирая голову и подолгу смотря ввысь, княжна старалась пересчитать главы, но никак не могла – глаза слепило отражавшееся от верхов солнце.

Отец Ферапонт пояснял:

– Один купол на сей церкви, срединный, самый большой, – главный. Окрест его – четыре поменее. Далее десять луковок – ещё поменее. Главный купол означает Единого Господа, Творца и Вседержителя нашего. Четыре следующих суть четверо евангелистов – Лука, Матфей, Марк и Иоанн. Десять остальных куполов – десять заповедей Закона Божьего. А топерича сочти-ко, София: сколь всего куполов имеет собор Успения?

– Пятнадцать, получается, – сосчитала Предслава при помощи пальцев.

– Верно, детка. – Ферапонт одобрительно тряс седенькой бородкой.

Ещё сильнее восхитило Предславу внутреннее убранство храма. Множество лампад освещало срединную часть собора, разделённую двумя рядами осьмигранных колонн на три пространства – нефа. Стены и колонны были выложены красочной разноцветной мозаикой – мусией.

– Мусию класть – великий труд, – говорил отец Ферапонт. – Вдавливают её по одному крохотному кусочку в сырую ещё стену. И гляди, экая краса выходит. Знатные мастера ромейские сию красоту сотворили.

Кроме мусии, собор украшали фрески, писанные красками. Особенно запомнился маленькой Предславе лик Богоматери в голубом мафории, наброшенном на голову и на плечи. Глаза у Богоматери были чернее ночи, тонкие брови изогнуты в дуги, Она смотрела сверху на маленькую девочку и, казалось, проникала Своим взглядом в самые глубинки её души.

Лик выражал тихую скорбь, такую, что аж слёзы вышибало из глаз. Ещё была икона положения Богородицы во гроб, по правую руку от Царских врат. При виде её Предслава сразу вспоминала похороны матери, высокий курган над берегом Свислочи и ветер, холодный, она будто наяву ощутила, как он дует ей в лицо, свистит в ушах – порывистый, сильный, клонящий к земле упругие ветви молодых дерев.

В церкви была мраморная купель, в которой, по словам Ферапонта, приняли крещение многие княжеские и боярские дети.

Соборный причт возглавлял епископ Анастас, приехавший в Киев из далёкого Херсонеса. Долгобородый курчавый грек, в митре[71] и парчовых одеяниях, обладающий резким пронзительным голосом, держался всегда надменно, важно, Предславу и Ферапонта он словно бы вовсе не замечал и даже с самим князем Владимиром разговаривал, вздёргивая вверх гордую голову.

– Помог сей Анастас отцу твому при осаде Херсонеса[72], – рассказывал после Ферапонт. – Затворились бо жители града сего и крепко держались за стенами каменными. Ни с моря, ни с суши не могли наши к крепости подступиться. И тут Анастас пустил в лагерь ко князю Владимиру стрелу с грамоткой, в коей начертал, откудова под землёй подводится ко граду вода. Ну, наши нощью трубу ту выкопали и воду в Херсонес перекрыли. А без воды никуда не денешься, пришлось стратигу[73] корсунскому[74] город сдавать. Тако вот.

Предславе рассказ попа не понравился.

– Что ж, выходит, Анастас сей – переметчик?![75] И отец мой не храбростью, не удалью, но ковою Херсонес взял? – спросила она.

– Не так всё просто, княжна. – Ферапонт вздохнул. – Одно скажу. Вот помысли: сколь людей отец твой и Анастас от лютой гибели в бою на стенах и под оными спасли. И штурма никоего не было, и кровь не текла. Одною храбростию, детка, одною удалью многого ли добьёшься? Токмо во гресех погрязнешь. Для того и ум, и хитрость человеку дадена, дабы оберегать ближних своих от бед, а самому спастись, а после смерти попасть в Царство Христово.

Предслава, пожав плечами, смолчала. Но слова учителя запомнились, запали ей в душу. Подумалось, что мир вокруг неё воистину сложен и далеко не всегда хороши в жизни прямые и открытые пути.

Как-то быстро промелькнуло лето, следом за ним схлынула золотая киевская осень, наполненная красотой пожара увядающей листвы, затем небо затянули тяжёлые тучи и посыпал крупными хлопьями снег, в один день укутавший крыши домов и улицы белой пеленой.

При Десятинной церкви открыли школу, Предслава вместе с Позвиздом, Златогоркой и другими детьми часами сиживала на длинных скамьях за столами, они писали на бересте, читали молитвослов, библейскую историю…

Шустрой Златогорке учение давалось легко, но непоседливая проказница нет-нет да и учиняла в школе всякие каверзы. То намажет стул учителя мелом, то спрячет бересту, то начертает писалом вместо буквиц смешную рожицу и подпишет: «Се Предслава». Один раз нарисовала крысу с усами, сопроводив её надписью «Отецъ Ферапонтъ». Чем-то крыса воистину напоминала священника, и Предслава, не выдержав, прыснула со смеху.

Строгий учитель оборвал веселье, отобрал у девочек срамную грамотицу и нажаловался князю Владимиру.

Князь неожиданно вызвал к себе дочь. Оробевшая Предслава впервые очутилась в огромной отцовой палате, в которой были развешены на стенах охотничьи трофеи, а на поставцах мерцали лампады.

Князь Владимир, в долгой хламиде[76], расшитой сказочными птицами и грифонами, отхлёбывал из чаши тёплый отвар лекарственных трав и жёстко, исподлобья глядя на неё, говорил:

– Хвалят тебя учителя твои, дочь. Бают, стараешься. Но что се? – Он потряс грамоткой со срамным рисунком. – Экая ж безлепица![77] Подобает ли княжой дочери тако ся вести? Ну-ка, ответствуй!

– Худо содеяла, отче, – прощебетала, смущённо потупившись, Предслава.

– Али не твоё се художество?

Предслава промолчала.

– Может, подружка твоя, Майя, се сотворила?

Княжна нехотя передёрнула плечами.

– Не хошь подругу выдавать? Ну да ладно. Не для того я тя позвал, дочь. Да ты садись, не стой под дверью. Чай, не зверь я дикий. Не съем тя.

Предслава несмело присела на край лавки, но князь Владимир вдруг приподнялся, подхватил её, взвизгнувшую от неожиданности, как когда-то на крыльце терема в Изяславле, на руки и усадил к себе на колени.

– А тяжела становишься, дочка. Растёшь, невестою скоро станешь. То добре. А толковня наша, Предслава, невесёлая. Брат твой старшой, Изяслав, в Полоцке помер.

– Как это – помер? – вздрогнув, изумлённо спросила Предслава.

– Да вот так. – Владимир горестно вздохнул. – Всё гордый, непокорливый, яко мать ваша, был. Вот Господа и прогневил. Сгорел от огневицы, в три дня. А может, кто из бояр постарался. Хотя, вряд ли. Они за Изяслава горой стояли. В обчем, осталось после Изяслава двое сынов малых – Всеслав и Брячислав, будут они в Полоцке на столе сидеть. Топерь о втором брате твоём, Всеволоде, – Владимир тяжело вздохнул. – Тот тихоня был, всё за спинами чужими прятался, боялся меня. Ну, думаю, Бог с тобой, какой уж есть. Живи. Стол дал Всеволоду, дак он что учудил, стервец! Бежал из Владимира-на-Волыни за море, ко свеям[78]. Бают, подбили его варяги. И Всеволод, дурак этакий, явился на остров Готский[79]. На том острове младая вдова правит, Астрида, дочь короля свейского, Эрика. Говорят, жёнка она вельми красовитая. И вот паробок мой, бесово семя, вздумал внезапу к ей свататься! Будь, мол, Астрида, женой моей. Вот, сопляк, что учинить умыслил! Ну, приняла его Астрида в терему у ся, а, окромя Всеволода, ещё собрались тамо иные женихи. Один, бают, аж из Гренландии откуда-то приплыл. И покуда они ели-пили, жёнка сия двери в хоромы заперла, соломой обложила и подожгла. И так, в дыму да в огне, все женихи её и сгорели, и в их числе и Всеволод.

– Как?! Он – погиб?! – Уста Предславы дрогнули. Не выдержав, она зарыдала.

– Полно, доченька! – Владимир огладил её по светлым волосам. – Тяжко оно, конечно. Скрывал я от тя долго, да, думаю, всё едино – знать те надобно. Одни мы с тобою остались. Ни матери, ни братьев твоих родных нету боле на белом свете.

Он прижал плачущую девочку к груди и расцеловал.

Предслава обхватила ручонками его шею, уткнулась лицом в плечо, Владимир чувствовал, как её голова с туго заплетёнными косичками вздрагивает от рыданий, и старался успокоить, ласкал, говорил:

– Ничего, дочка. Выживем мы с тобою. Горе – не беда. Ты, главное, слушайся меня. Всё тогда лепо[80] будет.

Предслава внезапно прекратила плакать, вытерла слёзы, высморкалась. Затем вскочила и, посмотрев на отца своими пронзительно-серыми очами, молвила:

– Вырасту, сию Астриду отыщу и убью!

Князь вздрогнул от её неожиданных злых слов, потом усмехнулся и невольно залюбовался дочерью. Такой, как сейчас, вытянувшейся в струнку, вздёрнувшей подбородок, готовой к мести, он видел её впервые.

Словно и не ребёнок уже, а взрослая женщина говорила с ним в эти мгновения, и не Предслава, а мать её Рогнеда, та самая, что едва не заколола его ножом в загородном терему. Кровь гордой полочанки проснулась, заиграла в юной княжне.

«Вот ведь и вправду похожа. А вырастет, ещё сильней станет походить», – подумалось князю.

И заныло, затосковало, казалось, равнодушное, пресыщенное женскими ласками сердце стареющего Владимира. Вспомнилась ему почившая Предславина мать. Много было у князя жён, ещё больше – наложниц. Но если признаться, то любил по-настоящему он только её одну, гордую, ненавидящую, готовую убить. И теперь свою неразделённую любовь готов он был перенести на дочь.

Он успокоил её, улыбнулся, снова привлёк к себе, расцеловал в щёки, ласковым наставительным голосом сказал:

– Месть – зло. Запомни, девочка моя. И забудь о непутёвом своём братце. Одно ведай: он сам в своей безлепой гибели повинен. А Астрида – она ни при чём. Мужу своему почившему, ярлу Ульву, верность хранила – и токмо. Ну, маленькая моя, не плачь, не горюй. Помни: всё в руце Божией.

Предслава опять вытирала кулачками слёзы, опять смотрела на Владимира своими пронзительными глазами, и он опять невольно восхищался ею.

С того дня завязалась между отцом и дочерью тёплая крепкая дружба.

Загрузка...